…Ты — стеклодув. А кто же я?
Хрустальный мальчик… для битья…
К. Арбенин
Самым тяжёлым поутру для Ульхарда было видеть себя в зеркале.
Поэтому он время от времени приказывал убрать зеркала из спальни, но, просыпаясь, ловил себя на дикой мысли, что не помнит своего лица. Зеркала возвращали.
И Ульхард, сидя на ложе, с отвращением рассматривал своё лицо.
Он будто бы не вполне принадлежал Ульхарду, этот жестокий женственный лик, окружённый растрёпанными чёрными с проседью волосами, бледный до синюшности, с белыми губами, с синяками под чёрными глазами почти без белков. Разнился с тем, как Ульхард сам себя представлял. Это раздражало государя, но было одной из тех гнетущих мелочей, которые никак не выходило изменить.
Каждое утро, глядя в глаза самому себе, Ульхард думал, что болен. Но лейб-медик Шерн причин этой болезни не знал, и лечить её не умел, хотя отлично справлялся и с мигренью самого государя, и с боевыми ранами его приближённых. Лейб-медик имел высокую квалификацию — он когда-то был палачом и имел зачатки некромантского дара — но ни палачи, ни некроманты не лечат душевных болезней.
Может, ещё и потому, что вместе с Ульхардом болен мир?
Государю приходилось справляться самому. Шерн снимал мучительные головные боли — и за это уже впору было поблагодарить судьбу. Остальное — в руках других сил.
За стрельчатым окном опочивальни белёсо брезжил рассвет. Рабы уютно дрыхли на ложе, в ногах, в обнимку. Ульхард невольно усмехнулся, глядя на их нежные лица, детские во сне. Может, стоило бы поженить их, было бы забавно, подумал Ульхард мельком. Из них бы, пожалуй, вышли супруги, хе…
Рабы принадлежали к породе тех странных, золотистокожих, остроухих, синеглазых тварей, полулюдей — или фей — обитавших в лесах по ту сторону гор. В те времена чужие леса совершенно не интересовали Ульхарда, их жители — тем более, но эту парочку, то ли любовников, то ли просто спутников, прихватил на горной тропе Ульхардов патруль. Их доставили в Вечерний Дом просто курьёза ради: как большинство диких существ, которых не касалась цивилизация, созданная Ульхардом, они не имели ни языка, ни разума, ни чувств, только жались друг к другу, глядя вокруг своими и вправду прекрасными синими глазами.
Обычно существа из-за границ вызывали у Ульхарда брезгливое отвращение, но эти то ли тронули его, то ли пожалеть захотелось. Они казались совсем юными, и в них было что-то нездешнее, именно светлое — Ульхард велел оставить их при себе.
Своих имён они не знали. Ульхард назвал их Эвр и Эвра, не надеясь, что они начнут откликаться, но они довольно быстро запомнили новые имена и стали оборачиваться с напряжёнными, вопросительными взглядами. Кажется, Ульхарда и его свиты они боялись. Этот страх был знаком государю: существа из-за границ, часто совершенно безмозглые, пустые, как куклы, набитые соломой, умели испытывать только его, будто некто, создававший их, каким-то образом вдохнул в их вялые тела исключительно страх и образ государя Заката, которого они обязывались бояться, забыв обо всём остальном.
Этот страх — или исступлённая яростная злоба — вот и всё, что люди Ульхарда видели от дикарей.
Иногда Ульхарда это сильно огорчало. Как в тот раз, когда во время деловой поездки на Север его свита наткнулась на молодую женщину, очевидно, случайно перешедшую границу. Она была исключительно красива тонкой свежей красотой цветка ландыша — белокожая, очень стройная, с белокурыми блестящими волосами — и совершенно пуста внутри. Ульхард пытался разговаривать с ней, предлагал еду, приказал привести хорошую одежду и сапожки по размеру её ноги, но дикарка ничего не ела, изо всех сил цеплялась за подол своего истрёпанного одеяния, короткого и нелепого, из бумажной ткани в выгоревших горохах — и с тупым ужасом, пожалуй, даже с тенью ненависти смотрела Ульхарду в лицо.
Жалость сменилась отвращением, Ульхард отдал женщину солдатам и старался больше не думать о ней, но тупой страх дикарей каждый раз напоминал её, её светлое правильное лицо, обезображенное внутренней пустотой. В ней было нечто совершенно нестерпимое для его души — и само её появление казалось Ульхарду дурным знаком.
Но рабы оказались более толковыми. Уже на второй день плена они стали есть и дали себя переодеть. Слуги Ульхарда заплели в косы их длинные волосы цвета выгоревшего льна. Несмотря на вечную тревогу, а может, отчасти, и благодаря ей, дикари были красивы хрупкой красотой птиц. Они позволяли Ульхарду и его людям прикасаться к себе — и через некоторое время, пребывая в особенно хорошем расположении духа, Ульхард переспал с Эврой. Она оказалась нежна и чувствительна — и государя тронуло то, что Эвр не ушёл. Он смотрел на них, будто изо всех сил пытаясь что-то припомнить.
Кажется, именно после той ночи рабы начали таскаться за Ульхардом по пятам, сидя у его ног, когда он работал, и ласкаясь, когда он казался им относительно свободным. Они быстро научились не мешать на его советах. Иногда государь спал с Эврой — и Эвр потом обнимал её и целовал, едва касаясь губами кожи, словно постепенно вспоминая, как это делается. Ульхард гладил его по голове, как зверёныша — и в тёмно-синих бездонных глазищах дикаря ему мерещились те же мучительные попытки добраться до дна собственной сути, которые иногда терзали его самого.
Рабы заговорили через полгода или около того — вряд ли кто-нибудь в Закатном Краю мог определить время точнее. Свои имена и простые слова они выучили раньше, но их «кушать», «пить», «дай» казались Ульхарду щебетом говорящих соек. Его поразил внезапный короткий смешок Эвры, когда Эвр выронил из пирога кусочек начинки и полез за ним под кресло Ульхарда — она воскликнула: «Это смешно!» До сих пор никто из дикарей не смеялся и не выражал чувств словами. После этого случая Ульхард приблизил рабов к себе, насколько это вообще возможно — он надеялся, наблюдая за ними, выяснить причину своей собственной боли.